— Ах, женщины, женщины…
Сергей толкнул Хомика и сказал матери:
— Ма, я пойду домой. Если бомбежки не будет, высплюсь в постели…
Проснулся Сергей, согретый радостным, давно забытым ощущением яркого света и утренней тишины. Так он просыпался летом, на каникулах. Откроет глаза, а над натертым до блеска паркетом дымятся в косом солнечном столбе много лет тщательно, но бесполезно изгоняемые из квартиры пылинки. Отец и мать уже ушли на работу, и он целый день свободен и один.
Сейчас паркет был тускл, но пылинки над ним в солнечном столбе клубились беззвучно и весело. Они чему-то безмолвно радовались. А сквозь окна в комнату вместе с солнцем вливалась где-то долго задерживавшаяся тишина.
Сергей сел на кровать и достал из брючного кармана письма отца. Обычные отцовские наставления сейчас почему-то не раздражали его. Сергей присматривался, прислушивался к словам, написанным на тетрадном листе, удивлялся каллиграфическому почерку (каких трудов он стоил отцу, когда он писал, сидя в вагоне-теплушке!) и представлял себе отца не таким, каким он был всегда, — подтянутым, суховатым, пахнущим парикмахерской и туалетным мылом, а таким, каким он открылся Сергею перед отправкой на фронт, каким снился ему во время бомбежек, — небритым, по-крестьянски простоватым, словно только что вернувшимся из командировки и еще пахнущим железнодорожным вагоном.
Раньше Сергею не приходило в голову задуматься, любит ли его отец. Спросили бы Сергея — самое лучшее, что он мог бы сказать об отце, он сказал бы словами матери: «У него тяжелый, но справедливый характер».
Сейчас Сергей видел — отец любит его. «Научи его сдержанности, — просит он мать, — он пылкий и невыдержанный…» Отец считает его способным на пылкий, отчаянный поступок. Если бы не любил — не считал… Сам себя Сергей не считает…
Сергей встал, прошелся по комнате, и сердце его сжалось. Пылинки только притворялись, что им весело клубиться над тусклым, каким-то голодным, истощенным паркетом. Паркет этот — за ним всегда так ухаживали! — был исцарапан и вообще как-то безнадежно заброшен. И все в комнате было безнадежно заброшено…
Тишину прорезал неопасный свист. Так плавно не могли свистеть бомба, или снаряд, или какое-нибудь другое ранящее или убивающее оружие.
Сергей подбежал к балконной двери, открыл ее и увидел темный двухфюзеляжный самолет, знаменитую «раму», которая с приглушенными моторами планировала над самыми крышами, вильнула вдоль изгиба главной улицы и, блеснув на солнце плоскостями, включила моторы и повернула на новый заход.
В тот самый момент, когда «рама» начинала свой разворот, с земли слабо ударила мелкокалиберная зенитная пушка. Ватный хлопок снаряда сразу же порывом ветра сдвинуло в сторону, и на минуту показалось, что это крошечное облачко выпустила сама «рама».
И опять крылья самолета просвистели над самыми крышами, и опять ударила пушечка, и бессильно повис в воздухе ватный хлопок разрыва. Это повторялось раз пять. Наконец Сергей понял ужасное значение этой тишины, бессильного упорства единственной оставшейся в городе зенитной пушки и безоглядно наглого полета корректировщика. Сергей схватил фуражку, сунул в карман письма отца и скатился по лестнице вниз. В подвале на него уставились испуганно и выжидающе. В бомбоубежище была такая растерянная и выжидающая тишина, какой Сергей не замечал здесь в дни самых свирепых бомбежек. Он отыскал Хомика и кивнул ему: «Выйдем во двор».
Вот и опять все во дворе стало каким-то новым. Осколки стекол, выбитых недавними бомбежками, Мекс убрал. Он подмел асфальт, собрал граблями в две аккуратные кучи опавшие листья акаций и дикого винограда, подмел приступки, ведущие со двора в лестничные клетки, счистил с них сшелушившийся цемент. Кучки этого белого дробленого цемента аккуратно прижимались к стене дома. Никто не просил Мекса это делать, никто не заставлял, — Мекс прибирал дом, как прибирают покойника. Сам Мекс, надутый и замкнутый — никому нет дела до того, что он думает! — медленно ходил по двору с лопатой и совком, что-то подравнивал, что-то отстукивал. Он не смотрел вверх. Там, наверху, куда еще никто не решался подниматься, была полная разруха. Ее нельзя было устранить, просто пригласив стекольщика и штукатура.
— Наших уже в городе нет? — спросил Хомик.
— Есть. Зенитка стреляла по «раме». И вот еще, прислушайся.
Хомик прислушался:
— Пулеметы? Может, то зенитные?
— Самолетов-то нет.
— Нет.
— Я думаю, это в Заводском.
— Похоже. Но точно отсюда не определишь.
Оба стояли нерешительно и смущенно. Обоих лихорадила одна и та же мысль. Можно было, конечно, ее и не высказывать, будто она и не приходила им обоим в голову. Тогда можно было бы подняться на чердак или в квартиру Сергея, благо из ее окон обзор и на улицу Маркса и на Синявинский, или идти в подвал, или вообще заниматься чем-нибудь таким, что не притягивает опасность прямо к тебе. Был бы Сявон, он бы решил, что делать. Как бы он решил, так бы и было. Никто не сомневался в Сявоновой храбрости, а вот в собственной храбрости Сергей и Хомик никогда не были уверены.
— Слушай, — сказал Сергей, — твой же отчим живет в Заводском?
— Нет. Рядом, на улице Красных Зорь.
— Все равно. Если поймают, скажем — к отцу идем, бабка послала. Пусть проверяют!
— Не к отцу. К отчиму.
— Ладно, к отчиму.
Они договаривались о подробностях воображаемых ответов немцам, будто этими подробностями можно было защититься.
— Винтовку возьмем? — спросил Сергей.