— А чего ж! Конечно, — уныло соглашается Сергей. Он тенью бродит за Славкой. Спускается с ним во двор, выглядывает на улицу, Славка опасается, как бы пятая машина не заблудилась в темноте и не проехала мимо.
Наконец машина появляется. Это тоже трехтонный грузовик, но с открытым кузовом. Фары его замазаны черным, и в этом черном засиненные прорези. Прорези почти не помогают шоферу различать дорогу, и потому грузовик ползет словно ощупью. Вот он остановился, открылась дверца.
— Вы не за капитаном Иващенко? — спрашивает Сявон нетерпеливо.
— За капитаном, — отвечает шофер. — А где капитан?
— Идите за мной.
Наверху Иван Матвеевич прощается с женой.
— Прости, Зина, — говорит он. В горле его рождается какой-то лающий звук, широкие плечи ползут вверх и зыбко, беспомощно дрожат. — Прости, Зина, — повторяет он и как-то нелепо, по-нищенски топчется в открытых дверях своей комнаты.
Потом, бессильно и бесстыдно плачущий, он проходит мимо Сергея в своей военной форме, пахнущей потом и кирзой сапог, тяжело топает по своему коридору, по которому ходил тысячи и тысячи раз.
Славка идет следом за ним и шепчет:
— Па, скорей, машина же ждет!
Славка успокаивается только в кузове грузовика, куда отец бросает ему одеяло. Только тут его перестает бить лихорадка нетерпения, и он вспоминает о Сергее и Хомике, которые молчаливо стоят в стороне.
— Ребята, — говорит Сявон и поднимает над головой сцепленные кисти рук, — я напишу. Как только можно будет, — поправляется он, — я напишу. А вы тут не тушуйтесь! Все равно немцам крышка!
Иван Матвеевич садится в кабину, хлопает дверцей, опять открывает дверцу, становится на подножку и оглядывает кузов.
— Все в порядке? — спрашивает он. — Поехали!
Сергей и Хомик стояли молча. Им как будто нечего сказать друг другу, будто даже как-то неловко им вдвоем. Они давнишние друзья, а без Сявона им нужно заново привыкать ходить и молчать вместе. Уж больно много заполнял Сявон во дворе, больно много значили для Хомика и для Сергея его смелые глаза и ироничная улыбка большого, некрасивого рта.
Машина сворачивает за угол и растворяется в тишине и темноте. Нет, счастье в этом мире штука редкая! На всех счастья явно не хватает. Вот на Сергея и Хомика его не хватило. Сергею и Хомику предстоит то же, что и всем. Всем, кто сейчас сидит настороженно в сотнях городских подвалов и бомбоубежищ.
Подходит тихо Сагеса.
— Опоздал проводить? — спрашивает Сергей.
— Я не хотел провожать! Просил Матвеевича сегодня: «Возьмите с собой». Слушать не стал. «Не имею права». Капитан!
— Проскочут они дорогу за рекой? — спрашивает Хомик.
— Проскочут! — говорит Сергей.
— Бьют же.
— Ну и бьют! Первый день, что ли?
Поднялись на чердак и оттуда долго смотрели на артиллерийские разрывы вдоль левобережной дороги. Огонь внутри вспышки от разрыва был такой плотный, комковатый, что казалось — он не расходится вширь, а, напротив, нагнетается внутрь этой вспышки.
Спать отправились, когда решили, что машина Ивана Матвеевича уже вышла из-под огня.
В подвале Сергей увидел Славкину мать с Сонькой на руках. Вокруг Зинаиды Николаевны установился круг выжидательного молчания. Женщины занимались своими делами и не смотрели в ее сторону. Но чувствовалось, что они старались не смотреть. Они чего-то не понимали. То, что произошло между Иваном Матвеевичем и Зинаидой Николаевной, не укладывалось в обычные, уже сотни раз обговоренные рамки, не вязалось с постоянными разговорами о том, что наши мужики бросают своих жен и что до войны хвастались и в кино, и в газетах, а теперь бегут, только пятки сверкают, и что бабе некуда деться с дитем, и что Сонька всегда была болезненной, и Зинаида Николаевна из-за Сонькиной болезненности даже работу бросила. Все это было так. И все-таки женщины чего-то не понимали. Сонька температурила, часто дышала. Иногда она засыпала, и было слышно, какой хриплый органчик играет в ее грудке. Но засыпала она не больше чем на минуту и опять открывала глаза, капризничала, требовала воды, спрашивала, где отец, тянулась к платку старухи Макарьиной, а когда ей не давали его, поднимала рев. Рев переходил в жалобный кашель, Сонька утомлялась, затихала и засыпала. А через минуту все начиналось сначала. Зинаида Николаевна не разговаривала с Сонькой, не утешала ее. И когда Сонька спала и когда она кричала, Зинаида Николаевна, не повышая и не понижая голоса, с одним и тем же слепым выражением лица тянула:
— А-а-а, а-а-а!
Она тоже ни на кого не глядела. Наверно, ей тяжело было видеть людей. Она их враждебно отталкивала от себя — такой у нее был взгляд. Она никого ни о чем не просила. А когда старуха Макарьина сама предложила подержать и покачать Соньку — пусть Зинаида Николаевна передохнет, — женщина даже не повернула головы.
Сонька опять начала плакать тоненько и жалобно. Ей было неудобно лежать и на правом и на левом боку. Она ругала мать: «Не умеешь! Все из-за тебя…»
— Здесь плакать нельзя! — погрозила Соньке пальцем старуха Макарьина. — Немец услышит, — и показала на темный свод потолка.
Сонька испуганно замолчала. Потом опять начала всхлипывать. Зинаида Николаевна поднялась, подхватила сползающее Сонькино одеяло и пошла к выходу из бомбоубежища.
— Господи, — сказала Макарьина, — да разве я что…
И женщин прорвало:
— Приехал! Только растревожил!
— При чем он?
— А Славку забрал! Залил глаза и забрал! Мальчишка хоть бы помог.
— Здорово Славка помогал! Дом взорвать или поджечь — это он мог.