Иногда новичок надолго привязывался к Грине, просился к нему на парту. Но вскоре новичка уносил азартный поток, который на переменах проносился мимо Грини. Гриня к таким потерям относился философски, не ревновал, не рвал демонстративно дипломатические отношения, не требовал назад свою тетрадку. Как ни странно, предлоги для ссор обычно отыскивали сами бывшие друзья — их тяготило чувство вины перед Гриней. Ссора кончалась, как только у новичка, становившегося своим в классе, исчезало смущение перед Гриней. Тогда приходила очередь смущаться Годину. Гриня словно извинялся перед своим бывшим другом за то, что с самого начала не предупредил его, что в классе есть куда более достойные ребята.
Эдик Камерштейн тоже начал с дружбы с Гриней, тоже с его помощью познакомился с другими ребятами, но с Гриней не поссорился, хотя и стал относиться к нему чуть иронически. А Гриня привязался к Эдику гораздо сильнее, чем это случалось с ним до сих пор. Гриня понял, что этот сутуловатый, тонкорукий мальчик не обидит его.
Сергей давно искал случая сблизиться с Камерштейном. Его, как и Гриню, что-то притягивало к Эдику. Вот хотя бы костюм — поношенный, не очень опрятный, с чернильными пятнами на рукавах, но совершенно взрослый. За право носить такой костюм Сергей отчаянно воевал дома с самого первого класса.
— Ты просто не понимаешь, — убеждала Сергея мама, — как красиво и здорово ходить, не пряча ноги от солнца и ветра, — И облачала его в короткие бархатные штанишки.
Мама не понимала: Сергей хотел быть как все. В своих коротких штанах он глохнул под градом насмешек. Правда, домашнее сражение за длинные брюки он выиграл довольно скоро, но его всегда могли нарядить в какой-нибудь невыносимо яркий джемпер, в какую-нибудь обезоруживающе нелепого покроя рубашку.
Эдик никогда не знал такой войны. Он оказался и единственным человеком, не заметившим ярко-красных лыжных штанов, в которых Сергей однажды заявился в школу.
Очередная мамина фантазия, одобренная отцом, — в вопросах воспитания родители должны быть едины! — стоила Сергею страшнейших мучений. Посмотреть на пылающие праздничным кумачом, невиданные штаны прибегала ребята из соседних классов, спускались мальчишки со второго этажа.
— Вот этот? — спрашивали они и показывали на Сергея пальцем.
— Этот! — отвечали им.
— Эй! — кричали Сергею. — Почем материал брал?
— Монах в красных штанах!
Гнусные штаны сразу же сбросили Сергея со всех с трудом завоеванных школьных ступенек куда-то к дуракам и идиотикам. Даже Гриня Годин вел себя так, будто Сергей навеки опорочил себя ужасным проступком.
Издерганным, ненавидящим родителей («Спокойнее, спокойнее! — скажет отец. — Что, собственно, произошло? А ты не можешь стать выше этих насмешек?») выходил Сергей из школы. У ворот собралась негустая толпа. Ожидали его. «Сейчас я объясню им, — лихорадочно искал выхода Сергей, — я при чем, если родители…» Но ему и слова не дали сказать.
— Монах в красных штанах! — преградил ему дорогу плотно сомкнувшийся хор.
— Ребята, — сказал Сергей, — я же не…
Тут его толкнули. Сергей оглянулся — широкое веснушчатое улыбающееся лицо Гришки Кудюкова показалось ему отвратительным. Сергей нагнулся, схватил камень-ракушечник и изо всей силы швырнул его в толпу. Кто-то крикнул. Толпа расступилась.
Чтобы не встретить знакомых, Сергей свернул в сторону. Решил квартала два обойти стороной. По дороге его окликнули:
— Рязанов, разве ты здесь живешь?
Оказывается, он обогнал Камерштейна. Меньше всего Сергею хотелось бы сейчас встретиться с этим тонкоруким новичком, меньше всего он хотел выглядеть дураком в его глазах.
— Разве я сам? — путаясь, заговорил Сергей. — Что я, хотел? А если бы их так родители одели?
Эдик согласно кивнул. Сергей смотрел на него с подозрением:
— Тебя так никогда не одевали?
— В детстве, — улыбнулся Камерштейн, — еще до школы.
У Эдика была поражавшая Сергея улыбка. Она странным образом казалась продолжением его тонких рук, его острых, смущенно выпиравших из-под пиджака лопаток. И в то же время она была защитой этих тонких рук, этих смущавшихся самих себя лопаток. Невозможно было представить Камерштейна дерущимся с кем-нибудь. Невозможно было представить такого отпетого хама, которого не удержала бы эта улыбка, которому не захотелось бы понравиться человеку, умеющему так просто, так умно, так нежно и с таким чувством собственного достоинства улыбаться.
— Вообще-то я им дал! — сказал Сергей. Он испытывал сильнейшее желание показаться Камерштейну. — Как шарахнул одного! Сразу замолчал. А ты дал бы на моем месте?
Вопрос был ехидным. Важно, чтобы Камерштейн сам признал Сергеево превосходство.
— Не знаю. — Острые лопатки под пиджаком смешно приподнялись.
— Не знаешь! Скажи: не дал бы!
— Может быть, — согласился Камерштейн.
— Скажи: не дал бы!
— Пожалуй, не дал бы.
Сергей обиженно замолчал. Это было не по правилам, Камерштейн не должен был соглашаться. Он, Сергей, ни за что бы не согласился. И никакой мальчишка не согласился бы, а Камерштейн согласился, словно он в десять раз умнее Сергея, словно он взрослый. Надо бы запомнить этот прием и тоже вот так скромненько, но наповал поразить им какого-нибудь настырного противника.
— Это правда, — спросил Камерштейн, — что тебя дразнят Ласточка-Звездочка?
Сергей насторожился, но ничего оскорбительного в тоне Эдика не услышал.
— Раньше дразнили. Только я тем, кто дразнил… — Сергей запнулся и с неожиданным великодушием сообщил: — А еще меня дразнили Художник и Утопленник. Вот я злился! Честное ленинское!