И Сергея оторвало от асфальта. Но вначале он оглох и освободился от своего ожидания. Он ослеп от вспышки, от грохота, его сильно ударило, и на мгновение он потерял сознание. Потом бомбы продолжали свистеть и рваться, а он уже ничего не ожидал. То, что он увидел, вспухающие стены углового здания, дым, брызнувший сквозь окна, удар стены, с тягостной неторопливостью плашмя улегшейся на дорогу, — все это что-то переполнило в нем или от чего-то освободило. Он вскочил и побежал.
В ту войну у каждого была своя потрясающая минута, в которую ненависть сплавляла для него воедино дотоле разные слова «немец», «фашист», «убийца». Сергей бежал по городу и в реве авиационных моторов, в железном свисте падающих бомб ясно слышал немецкую речь.
Гладкую светло-серую стену своего дома Сергей увидел издали. Дом был цел. Он и должен был быть цел. Разве можно разрушить эту четырехэтажную махину Сергеева детства, где Сергея столько раз защищали, согревали, лечили, где так любят и ждут! Только бы добраться до этих балконов с зелеными цветочными ящиками, до этих широченных окон типа «новый быт», до светло-серой стены, за которой налаженная, укатанная, знакомая каждой ступенькой в собственном и чужих парадных жизнь. Она противостоит этой бомбежке и умной, всеразрешающей рассудительностью Гарикиного отца, и многолетней аптечной чистотой в квартире Хомика, и несокрушимой основательностью Мекса, и еще бог знает чем навеки привычным и любимым… Все это не то чтобы «проносилось» в голове Сергея — у него на это не было ни времени, ни сил, — все это жило в нем, заставляло бежать быстрее, лихорадочно гнало кровь через сердце.
Первое парадное, до которого добежал Сергей, оказалось запертым. Сергей на всякий случай рванул на себя дверь — в этом подъезде подобрались очень осмотрительные жильцы — и бросился дальше. Дверь в Сявоново парадное Сергей рвал с остервенением. Раньше она всегда болталась открытой. Потом были еще две наглухо запертые или забитые парадные двери и наконец железные, почти упиравшиеся пикообразными стержнями в полукруглый свод подъезда ворота (когда-то очень давно Сергей боком мог просунуться между стержнями). Калитка на замке. Висячий замок захватил два конца толстой цепи. Сергей рванул калитку, рванул еще раз, но она даже не зазвенела, не стукнула как следует — такой она была тяжелой. Тогда Сергей закричал. Сквозь прутья ворот он видел домик Мекса — одноэтажный флигель, выстроенный специально для дворника, — две молодые акации, старую щербину на асфальте, в которой всегда подолгу задерживается дождевая вода.
Никто, конечно, не мог сейчас услышать Сергея. У него не было ни одного шанса. Но он продолжал кричать и стучать ногой в ворота.
И все же его услышали. Сергей не видел, когда в подворотне появился Максим Федорович, — колотил ногой по калитке, повернувшись спиной к воротам, — он услышал, когда звякнул замок. Дворник тоже боялся и не сразу попал ключом в отверстие в замке. Толстый, пухлый Мекс долго возился, дергал цепь и, пока не справился с замком, ни разу не взглянул на Сергея. Но едва калитка открылась, Мекс сразу же сказал те самые слова, которые надо было сказать:
— Здесь мать. Жива-здорова. Иди в подвал, там тебе покажут.
— А Хомик здесь?
— Михаил Чекин? Давно приехал. С ребятами где-то.
Мекс опять заспешил, оплетая калитку цепью, а Сергей бросился опрометью из подворотни. Но вдруг остановился, ему стало стыдно бежать одному. Он подумал, что не ему первому, не ему последнему отпирает Мекс калитку, что, наверно, кроме Мекса, никто этим не занимается, не прислушивается, стучат или не стучат, просят открыть или не просят. Сергей подождал, пока Мекс, колыхаясь, поравнялся с ним, и только тогда позволил себе его обогнать.
По узким, неудобным (никто не рассчитывал, что по ним будут много ходить) ступенькам Сергей скатился в подвал и, как утопающий, вырвавшийся на поверхность, вдохнул серый, пахнущий земляной пылью воздух. Еще минута — и Сергей задохнулся бы там, наверху. Там, наверху, для него уже не оставалось воздуха. В первую минуту Сергей никого не увидел в темноте, а его увидели сразу. К нему обратилось несколько голосов, кто-то взял его за руку и передал другой руке, и Сергей, доверившись этим рукам и голосам, раздавая им свое напряжение, поплыл куда-то в глубь подвала. Он слеп всё больше и больше и переставал чувствовать самого себя, темнота перед ним сгущалась и сгущалась, пока не вспыхнула тусклыми желтыми огнями.
— Осторожнее, — говорили ему.
Кому-то Сергей наступил на ногу, кого-то толкнул, на кого-то, оступившись, упал. Чей-то раздраженный голос его обругал:
— Не видишь, ребенок!
— Простите, — обратился он к плотному, недовольно сопящему сгустку темноты. — Извините.
«Извините, простите», — повторял он, и эти словечки возвращали ему что-то очень важное, ощущение своих рук и ног, что ли. Сергей перестал плыть, он уже ступал, осторожно прощупывая подошвой неровности пола, предчувствуя мгновение, когда слепые желтые огни вспыхнут в его глазах в последний раз и он прозреет. Мать увидела Сергея раньше, чем темнота в его глазах рассеялась. Он услышал ее сорвавшийся голос, ее близорукую неверную поступь и, опасаясь, что она сейчас заплачет и что он этого не выдержит, стесняясь подвальной тишины, заговорил предупреждающе сдержанно:
— Это я, ма. Все в порядке, ма. Я пришел, ма.
У матери уже был опыт подвальной жизни. После первых беспорядочных минут свидания, которых Сергею так и не удалось избежать, она затащила его под бетонный свод.