Когда Назаров все-таки подошел к воротам и, будто не замечая ребят, хотел выйти на улицу, Мезенцев преградил ему дорогу.
— Ты что, сдрейфил? — брезгливо спросил он.
— Кто сдрейфил?
— Тогда пошли, — сказал Сергей.
— Никуда я не пойду! Мне домой надо.
— К маме? — спросил Мезенцев. — Дай ему, Сергей! Пусть разозлится.
— Я так не могу, — сказал Сергей, — пусть сопротивляется.
Мезенцев и Лариков прижали Назарова к стене. Они бы строго следили, чтобы схватка протекла по всем рыцарским правилам, чтобы Петьку не ударили недозволенным приемом, но трусящий Назаров вызывал у них отвращение. Трус лишал себя преимуществ, на которые имел право порядочный человек.
— Пойдешь? — спрашивал Мезенцев и толкал Петьку к Ларикову.
— Пойдешь? — спрашивал Лариков и толкал Петьку к Мезенцеву.
— Хулиганы! — вдруг взвизгнул Петька. — Я маме скажу! Я скажу отцу, он вам покажет!
А через день впервые за три года Сергей стоял в директорском кабинете. И раньше, пробегая мимо обитой клеенкой двери, он чувствовал холодок под ложечкой. Таинственная черная дверь, таинственный, почти невидимый директор. Ребят, которые сюда попадали, знает вся школа, их можно по пальцам перечесть. К таким ребятам Сергей, почти как к самому директору, испытывал что-то вроде почтительного трепета. Они переступали некий недоступный Сергею предел, они были или отпетые хулиганы, или выдающиеся отличники.
И вот Сергей сам здесь.
Раньше Сергей считал, что у директора все директорское. И лицо, и характер, и проницательность, и даже фамилия — А. К. Гницевич, без всяких объяснений, как и положено директорской фамилии, вывешенная под толстой стеклянной полоской на клеенчатой двери. Директор был выше и учеников и учителей. Мария Федоровна могла, например, устать, рассмеяться, быть раздраженной. К ней можно было подластиться, иногда даже без особых угрызений совести обмануть. Директор был непроницаем и для раздражения, и для смеха, и для лжи. Когда какие-нибудь учителя не справлялись с классом, звали директора. Директор справлялся. Он все мог. Он мог, например, исключить из школы. Хорошо это или плохо? Пожалуй, хорошо. Так, во всяком случае, Сергей думал раньше. Должен же кто-то справляться!
Сейчас, когда Сергей стоял почти рядом с директором, он не то чтобы утратил веру в непроницаемость директора, — нет, но он слышал, как порывисто дышит, скрипит под грузноватым директорским телом пышное полукресло-полустул, чувствовал мужской, не очень опрятный запах табака, которым пропитан воздух в кабинете, а главное — видел, как быстро — слишком быстро — меняется выражение директорского лица: директор слушал, что ему рассказывал Петькин отец, и его лицо и все тело словно стремилось поспеть за этим рассказом — то сковывались какой-то нестойкой серьезностью, то вспыхивали такой же нестойкой, недиректорской веселостью.
Наконец Сергея заметили.
— Пришел? — сказал директор, и его массивное лицо обрело привычную Сергею непроницаемость. Только теперь она показалась какой-то тоже непрочной и усталой. Впрочем, только на минуту. Сергей увидел спокойные, внимательные глаза — одинаково спокойные и внимательные, когда директор смотрел на него и когда он переводил взгляд на Петькиных отца и мать, на Петьку, на Сергеева отца.
Теперь Петькин отец, толстый мужчина в защитной гимнастерке без петлиц, тихо кричит. То есть не кричит, но кажется, что кричит, — так он возмущается:
— Устроили коллективное избиение! И вот он — организатор этого избиения! Это элементы!.. Это квалифицируется…
У Петькиного отца рыхлое, толстое лицо, на котором не две щеки, как у всех нормальных людей, а несколько щек и крошечных щечек. Щечки под глазами, щечки на подбородке и даже над бровями. И каждая щечка водянисто налилась кровью, покрылась сеточкой зыбких морщин. Назарову-старшему ужасно жаль своего сына. Он бы растоптал, с землей бы смешал Сергея. Сергей в поисках сочувственного взгляда поворачивается к Петькиной матери — ему сейчас совершенно необходимо сочувствие, — но и Петькина мать чужая. Сергею еще ни разу не приходилось чувствовать взрослых такими чужими себе. Вот и директор — Сергей смотрит ему в глаза, но там, кроме непроницаемости и спокойствия, ничего не видит. И постепенно Сергей начинает освобождаться от страха и неуверенности — так с ним бывает всегда, когда он что-то окончательно решает. Справедливости тут ему ждать нечего. На то эти взрослые и взрослые. Пусть говорят, что хотят, он будет смотреть на портрет бородатого великого физика, висящий на стене.
— Вы на одной парте сидите? — спрашивает директор.
Сергей вяло кивнул. На этот вопрос он мог ответить.
— Значит, товарищи?
Сергей уставился на физика.
— Враги? Или ты решил не отвечать?
— Вы видите — целая система, школа запирательства… Это элементы…
Сергей смотрит на физика.
— Па-азвольте! — вдруг перебивает Назарова-старшего отец. — Так про ребенка! Па-азвольте!
— Так! — кричит Назаров-старший. — Надо учиться обобщать и видеть корни! Надо видеть зародыши! У меня опыт…
Назарову-старшему не хватает воздуха, и он стремительно выкатывается из кабинета. За ним поднимается Петькина мать.
— Михаил Захарович устает на работе, — говорит она и грозит Сергею пальцем: — А ты у нас в доме бывал!
В кабинете сразу спадает напряжение, и директор становится приветливей.
— Передайте Михаилу Захаровичу, чтобы он не беспокоился, — говорит он вслед Петькиной матери, — мы примем меры. — И поворачивается к Сергееву отцу. — Мальчишки дерутся, — говорит он, — и с этим мы пока не можем до конца справиться. Но коллективно бить одного — это, согласитесь…