— Можно, — кивает отец. — Но не очень, хорошо?
Разговаривают они только о самом простом, говорят полушепотом, словно громко здесь уместно кричать о чем-то грубоватом. Отец, наверно, умеет это самое грубоватое, но Сергею он стеснялся этой стороной показываться, будто они когда-то договорились, что в жизни грубого вообще не существует. Во всяком случае, для таких людей, как Александр Игоревич и Сергей.
Взвивался, переходил на свой торжественно-газетный язык отец очень редко, — начнет что-нибудь такое, но тут же споткнется, умолкнет и осторожно поглаживает Сергея по плечу или несмело притрагивается к его руке, долго не отпускает, поправляя воротник рубашки или потертый лацкан пиджака. Отец быстро седел — он явно был уже немолодым человеком. Дома сохранилась наклеенная на толстый картон фотография: отец — новобранец первой империалистической войны. Подтянутый, усатый красавец, картинно положив руку на штык, привешенный к поясу, смело смотрит в объектив. И высокая папаха сидит на нем как влитая, и погоны на сильных плечах… Сразу видно, этот парень на фотографии — лихой и бравый солдат. Сейчас отец не был ни лихим, ни бравым, он ничем не напоминал парня с фотографии.
Иногда отцу удавалось получать двухчасовые отпуска. Он прибегал домой, проходил по комнатам, садился на табурет у кухонного стола, присаживался на стул у обеденного — и все это торопливо, словно боялся что-то не успеть или забыть. Потом он просил Сергея спуститься в газетный киоск или к старухе папироснице и купить десяток «гвоздиков» — тоненьких, дешевых папиросок. При этом у него и у матери почему-то становились смущенными лица. Сергей знал почему и презирал в этот момент и отца и мать.
И это тоже была война.
Уехал отец неожиданно, никого не успев предупредить. Сергей пришел со своими судками во Дворец электриков, а там совсем новые люди.
— Ночью уехали, — сказал часовой. — С дороги напишет.
Отец писал часто и в письмах опять стал таким, каким Сергей его знал до войны. По-прежнему, обращаясь к Сергею, именовал себя в третьем лице, по-прежнему не скупился на советы и поучения. «Твой отец, — писал он, — несмотря на сложные дорожные условия и слабую приспособленность вагона для нормальной жизни, не жалуется. Он регулярно делает зарядку по утрам…» Были письма с призывами слушать мать, хорошо учиться в школе, и все они одинаково раздражали Сергея. Они будто отнимали у него самостоятельность во всех добрых делах. Словно все, что ни сделает Сергей хорошего, будет сделано по указке отца, а не по его, Сергея, разумной воле.
Лишь одно письмо встревожило Сергея. Отец обращался к матери и говорил с ней, казалось, особым, «закрытым», обращенным только к ней голосом. «Ты знаешь, Зина, — вчитывался Сергей в торопливые, лишенные обычной для отца каллиграфической кокетливости (у Сергея не все ладно с чистописанием, ему нужно подавать хороший пример!) строчки, — события развиваются далеко не так, как нам хотелось бы. Победа будет за нами, в этом я ни минуты не сомневаюсь. Но до победы может многое случиться. Я не хочу об этом думать, но, если вы окажетесь во временной власти проклятого врага, береги себя и особенно Сергея. Он очень невыдержанный и пылкий. Я дрожу от одной мысли, что он может наговорить врагу и что из этого получится. Научи его сдержанности, ты мать, тебе это удается лучше, чем мне».
Должно быть, отцу из его далека было видно что-то такое, во что здесь, в городе, и поверить невозможно.
Отец считает его способным на пылкий, безрассудный поступок. А каков Сергей на самом деле?
Сам себе он давно задает этот вопрос — и каждый раз все с большим беспокойством. Ведь он совсем недавно струсил в ковше и утонул бы от одного страха, если бы не Гришка Кудюков.
— Ребята! — крикнул Толька Шкет, вбегая на спортивную площадку. — Вы здесь?
Никто не цыкнул на Шкета, не оборвал его: «Чего орешь? Знаешь же, где мы!» Мальчишки, сидевшие в темноте на скамейке, скрытой в виноградных листьях, понимали — Шкету, не так давно принятому в братство, лестно кричать уравнивающее «ребята» шестнадцатилетним Сагесе и Гарику Лучину, пятнадцатилетнему Сявону, четырнадцатилетним Хомику и Сергею.
— Ребята! — крикнул Толька. — У нашей подворотни стоит Рыжий и еще другой из дома-гиганта, тот, что ходит в майке с буревестником.
Парень в майке с буревестником и Рыжий из дома-гиганта (гигантеры) в подворотне — по довоенным нормам неслыханная дерзость. Но никто не поднялся навстречу яростно дышавшему Шкету.
— Ну, чего орешь? — увещевающе сказал Сагеса. — Подворотня казенная. Кто хочет, тот стоит.
Гарик разъяснил отечески:
— Мы же ее не закупили, да? Ну и пусть себе стоят.
— Постоят, постоят и уйдут, — длинно сплюнул Сявон.
Рассудительность и миролюбие Гарика Лучина Толику были давно известны. Гайчи много раз выручал Шкета, когда тот добивался права на новое прозвище и часто, на радость Сявону и другим агрессивным мальчишкам, попадал впросак. Сагеса, которого давно тянуло оставить школу и поступить слесарем на завод или лучше в университетскую механическую лабораторию, постепенно отдалялся от дворовых забот. Но Сявон! Человек, завоевавший себе славу яростной неуступчивостью во всех вопросах чести! Тут Толька чего-то не понимал. Он затих… Ребята продолжали неторопливо беседовать.
— Вчера, — тянул свою любимую линию Сагеса, — говорил с мастером механических мастерских «Мореходки». «Иди, — говорит, — к нам. Рабочие руки знаешь как нужны!» — Сагеса посмотрел на свои руки. Они и впрямь были у него рабочими, с тяжелыми, мясистыми ладонями, с сухой, потрескавшейся от постоянного промывания керосином и маслом кожей. Руки эти давно придавали Сагесе не свойственную мальчишкам солидность. Он сам это чувствовал и «пристраивался» к своим рукам: ходил, сутулясь по-мастеровому, и даже лицом темнел, будто и его постоянно промывал керосином и маслом. — А может, в армию податься? — продолжал Сагеса. — Прибавить себе лет и податься? Гарик, по внешнему виду мне уже можно дать восемнадцать?