Хомику, Сявону, ребятам моего двора,
памяти Гарика Лучина и Эдика Камерштейна
День четырнадцатилетия Сергея был всесемейно признан новой ступенью его домашней самостоятельности. Обязательное возвращение домой передвигалось с десяти на одиннадцать часов вечера, а велосипед, который до сих пор считался собственностью отца (отец никогда на нем не ездил), окончательно передавался Сергею. Все эти важные решения были шутливо сообщены на взрослой половине стола и торжественно оглашены на детской. Друзья Сергея целый час мыкались в ожидании ужина среди утомительно многочисленных взрослых. Разочарованные тем, что на детской половине стола не поставили вина, они пережидали речь отца Сергея с набитыми, но из вежливости переставшими жевать ртами, запили ее огромным числом стаканов чая, деловито соревнуясь, заели пирожными и вытащили Сергея во двор, где устроили ему великое осмеяние.
— Сереженька, ласточка, звездочка, — противным тонким голосом, полагая, что он подражает матери Сергея, тянул Генка-«ремесло», по прозвищу Сагеса, — уже одиннадцать часов, пора домой!
Сергей польщенно багровел. Сагесе было шестнадцать лет, выглядел он на все восемнадцать, и уже одно то, что он занимался Сергеем, укрепляло позиции Сергея во Дворе.
Двор (с большой буквы — «Двор!») был великой страной и могучим государством, о существовании которого взрослые догадывались только тогда, когда в какой-нибудь из квартир вылетало стекло или где-нибудь в подвале дворник находил опаснейшие запасы черного дымного пороха и капсулей «жевело» к охотничьим патронам. «Чей это порох? Кто выбил стекло? — допытывались тогда в девятнадцати семейных квартирах сорокаквартирного дома на углу улицы Маркса и Синявинского проспекта. — Кто вчера ходил по крыше? Кто открыл водопроводный кран в сторожке Максима Федоровича?»
— Мекса? — переспрашивал стойкий подданный Двора. — Не знаю…
— Не Мекса, а Максима Федоровича, нашего дворника! — взвивались родители. — Два дня ни шагу во двор!
И наказанный угрюмо усаживался за кухонный стол — кухни выходили окнами во двор — делать уроки.
Вечером, едва темнело, у окон наказанных собиралось свободное население Двора.
— Сявон!
— Выходи!
— В «колдуна» будем!
Славку Иващенко наказывали чаще других — у него был очень суровый отец, которому он, однако, никогда ни в чем не уступал.
— Не могу, — не подходя к окну (подходить к окну ему было строжайше запрещено), кричал Сявон, — наказан!
— За что? — настораживались внизу.
— А я знаю! У Мекса кран потек, а я при чем?
Внизу затихали, совещаясь. Потом под команду «раз-два-три!» начинали скандировать хором:
— И-ван-Ма-тве-евич, ваш-Слав-ка-ни-при-чем!
И опять:
— И-ван-Ма-тве-евич, ваш-Слав-ка-ни-при-чем!
Ребята знали — Славкиного отца так можно только еще больше озлобить, но Двор утверждал себя сопротивлением произволу взрослых, и потому хор продолжал рявкать до тех пор, пока наверху с грохотом не разлетались половинки кухонного окна. Свет в окне заслоняла широкая фигура Ивана Матвеевича:
— А ну, вон отсюда! — говорил он.
— Три «ха-ха»! — командовала темнота осторожным голосом Сагесы.
И хор заинтересованно и нетерпеливо подхватывал:
— Ха-ха-ха!
Потом темнота начинала блеять, мяукать, лаять. А Славкин отец кричал:
— Вы думаете, я не вижу, кто там мяукает? Я тебя прекрасно вижу! Завтра родители Смирнова и твои, Бертышев, — да-да, и твои! — узнают, чем занимаются их деточки!
— Иван Матвеевич! Смирнов — «холодно»! — начинала темнота с отцом Славки игру в жмурки. — Бертышев — «совсем холодно»!
— «Северный полюс»!
— Не попали!
Иван Матвеевич яростно захлопывал окно. Свет на кухне гас.
На минуту во дворе разочарованно затихали.
— Сейчас Славке будет, — философски замечал кто-нибудь.
— Будь здоров! — подтверждал другой.
Говорить о том, что отец бьет Сявона, ребята решались, только когда самого Славки не было во дворе. Это была очень скользкая тема.
Через два дня, однако, Славка выходил на улицу ничуть не изменившимся, с той же жаждой проказ, с той же авантюрной страстью к войне с Мексом. Правда, после каждого наказания Славка как будто едва заметно взрослел, становился чуточку отчаянней, словно изо всех сил старался доказать, что все отцовы оплеухи для него трын-трава. И еще Славка становился раз от разу хитрее, и хладнокровнее, и чуточку жестче.
На именинах он больше всех пил и ел. Иван Матвеевич считал, что сладким мальчишку можно только развратить, и потому никогда не баловал его. Теперь Сявон сидел на скамейке и, отдуваясь, тянул за Сагесой:
— А на велосипеде, деточка Сереженька, на улицу не выезжай. Там гадкие мальчики отнимут у тебя велосипед. Там по улицам ездят автомобили и трамваи, ходят страшные милиционеры. Не выезжай, деточка Сереженька, на улицу.
День рождения Сергей отмечал в четверг, а в воскресенье двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года он вместе с родителями собирался к отцовой сестре на традиционный воскресный обед. Почти все семейные традиции казались Сергею обременительными, но эта нравилась ему. У тетки вкусно кормили, за столом у нее собиралось много любителей поспорить о последних новостях международной политики, а главное — у двоюродного брата Сергея, уже отслужившего в армии взрослого парня, можно было добыть книжку, которую ни за что не выдадут в детской библиотеке. На книжной полке брата подряд стояли романы Киплинга, «взрослое» издание «Тиля Уленшпигеля», «взрослый» же — это и по иллюстрациям видно! — Джонатан Свифт и совершенно потрясающий трехтомный Брем. С некоторых пор Сергею эти книги разрешали брать и тут же, у книжной полки, рассматривать.